Из книги Василия Никифорова-Волгина «Ключи заветные от радости» – Ну, Господь тебя простит, сынок… Иди с молитвой. Да смотри, поуставнее держи себя в церкви. На колокольню не лазай, а то пальто измызгаешь. Помни, что за шитье-то три целковых плочено, – напутствовала меня мать к исповеди. – Деньги-то в носовой платок увяжи, – добавил отец. – свечку купи за три копейки и батюшке за исповедь дашь пятачок. Да смотри, ежова голова, не проиграй «в орла и решку» и батюшке отвечай по совести! – Ладно! – нетерпеливо буркнул я, размашисто крестясь на иконы. Перед уходом из дома поклонился родителям в ноги и сказал: – Простите меня, Христа ради! На улице звон, золотая от заходящего солнца размытая дорога, бегут снеговые звонкие ручейки, на деревьях сидят скворцы, по-весеннему гремят телеги, и далеко-далеко раздаются их дробные скачущие шумы. Дворник Давыд раскалывает ломом рыхлый лед, и он так хорошо звенит, ударяясь о камень. – Куда это ты таким пижоном вырядился? – спрашивает меня Давыд, и голос его особенный, не сумеречный, как всегда, а чистый и свежий, словно его прояснил весенний ветер. – Исповедаться! – важно ответил я. – В добрый час, в добрый, но только не забудь сказать батюшке, что ты прозываешь меня «подметалой мучеником», – осклабился дворник. На это я буркнул: ладно! Мои приятели Котька Л ютов и Урка Дубин пускают в луже кораблики из яичной скорлупы и делают из кирпичей запруду. Урка недавно ударил мою сестренку, и мне очень хочется подойти к нему и дать подзатыльника, но вспоминаю, что сегодня исповедь и драться грешно. Молча, с надутым видом прохожу мимо. – Ишь, Васька зафорсил-то! – насмешливо отзывается Котька. – В пальте новом… в сапогах, как кот… Обувь лаковая, а рожа аховая! – А твой отец моему тятьке до сих пор полтинник должен! – сквозь зубы возражаю я и осторожно, чтобы не забрызгать грязью лакированных сапог, медленно ступаю по панели. Котька не остается в долгу и кричит мне вдогонку звонким рассыпным голосом: – Сапожные шпильки! Ах, с каким бы наслаждением я наклал бы ему по шее за сапожные шпильки! Форсит, адиёт, шкилетина, что у него отец в колбасной служит, а мой тятька сапожник… Сапожник, да не простой! Купцам да отцам дьяконам сапоги шьет, не как-нибудь! Гудят печальные великопостные колокола. «Вот ужо… после исповеди я Котьке покажу!» – думаю я, подходя к церкви. Церковная ограда. Шершавые вязы и мшистые березы. Длинная зеленая скамейка, залитая дымчатым вечерним солнцем. На скамейке сидят исповедники и ждут начала «великого повечерия». С колокольни раздаются голоса ребят, вспугивающие церковных голубей. Кто-то увидел меня с высоты и кличет: – Ва-а-сь-ка! Сыпь сюда! Я как будто бы не слышу, а самому очень хочется подняться по старой скрипучей лестнице на колокольню, позвонить в колокол, с замиранием сердца поглядеть на разбросанный город и следить, как тонкие бирюзовые сумерки окутывают вечернюю землю, и слушать, как замирают и гаснут вечерние шумы. «Одежу и сапоги измызгаешь, – вздыхаю я, – нехорошо, когда ты во всем новом!» – И вот, светы мои, в пустыни-то этой подвизались три святолепных старца, – рассказывает исповедникам дядя Осип, кладбищенский сторож. – Молились, постились и трудились… да… трудились… А кругом одна пустыня… Я вникаю в слова дяди Осипа, и мне представляется пустыня, почему-то в виде неба без облаков. – Васька! И ты исповедаться? – раздается сиплый голос Витьки. На него я смотрю сердито. Вчера я проиграл ему три копейки, данные матерью, чтобы купить мыла для стирки, за что и влетело мне по загривку. – Пойдем, сыгранем в орла и решку, а? – упрашивает меня Витька, показывая пятак. – С тобой играть не буду! Ты всегда жулишь! – И вот пошли три старца в един град к мужу праведному, – продолжает дядя Осип. Я смотрю на его седую длинную бороду и думаю: «Если бы дядя Осип не пьянствовал, то он обязательно был бы святым!..» Великое повечерие. Исповедь. Густой душистый сумрак. В душу глядят строгие глаза батюшки в темных очках. – Ну, сахар-то, поди, таскал без спросу? – ласково спрашивает меня. Боясь поднять глаза на священника, я дрожащим голосом отвечаю: – Не… у нас полка высокая!.. И когда спросил он меня: «Какие же у тебя грехи?» – я после долгого молчания вдруг вспомнил тяжкий грех. При одной мысли о нем бросило меня в жар и холод. «Вот, вот, – встревожился я, – сейчас этот грех узнает батюшка, прогонит с исповеди и не даст завтра святого причастия…» И чудится, кто-то темноризый шепчет мне на ухо: кайся! Я переминаюсь с ноги на ногу. У меня кривится рот, и хочется заплакать горькими покаянными слезами. – Батюшка… – произношу сквозь всхлипы, – я… я… в Великом посту… колбасу трескал! Меня Витька угостил… Я не хотел… но съел!.. Священник улыбнулся, осенил меня темной ризой, обвеянной фимиамными дымками, и произнес важные, светлые слова. Уходя от аналоя, я вдруг вспомнил слова дворника Давыда, и мне опять стало горько. Выждав, пока батюшка происповедал кого-то, я подошел к нему вторично. – Ты что? – Батюшка! У меня еще один грех. Забыл сказать его… Нашего дворника Давыда я называл «подметалой мучеником»… Когда и этот грех был прощен, я шел по церкви с сердцем ясным и легким и чему-то улыбался. Дома лежу в постели покрытый бараньей шубой и сквозь прозрачный тонкий сон слышу, как отец тачает сапог и тихо, с переливами, по-старинному напевает: «Волною морскою, скрывшаго древле». А за окном шумит радостный весенний дождь… Снился мне рай Господень. Херувимы поют. Цветочки смеются. И как будто бы сидим мы с Котькой на травке, играем наливными райскими яблоками и друг у друга просим прощения. – Ты прости меня, Вася, что я тебя сапожными шпильками обозвал! – И ты, Котя, прости меня. Я тебя шкилетом ругал! А кругом рай Господень и радость несказанная!